Корнилова Екатерина. И все мы были как птички 16+
Журнальный гид
Екатерина Корнилова, художник, родилась в семье поэта Владимира Корнилова и прозаика Галины Корниловой. Живет и работает в Москве.
Корнилова Екатерина. И все мы были как птички : Воспоминания //Знамя. – 2023. - № 11. – С. 9 – 74.
Очень важно сохранить свои детские впечатления и переживания, это пригодится во взрослой жизни, когда придется рассказывать детям историю своего рода. Три сестры, от лица которых ведется повествование, были достаточно любопытными, и много расспрашивали о прошлом свою любимую бабу Тасю. А, так как, она их практически вырастила сама, то воспоминаний набралось на целую, интересную книгу.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из воспоминаний:
МЫ КЛЕИМ ОБОИ. Баба Тася прожила на Арбате чуть ли не всю жизнь, но она его покинула и из большой коммунальной квартиры в Малом Каковинском переехала в небольшую коммуналку на «Войковской». И вот апрельский день, очень светлый, и мы впятером, Бабаня, Люся, мама и мы с Наташкой, клеим обои в новой Бабытасиной комнате. Выбор Бабанин мне, правда, не очень нравится — унылый сиреневый фон и серебристые одуванчики в натуральный размер. Но мебель вся сдвинута в центр, и громоздкий шкаф, и высокий буфет с мутными гранеными стеклами, и тяжелый стол («и я Собакевич!»), и Бабаня уже сварила не один тазик клейстера, с комками, что поделаешь, а идет отлично. Мы дружно и споро раскатываем свежие полосы цвета сгущенки и наносим клей жесткими «одежными» щетками — что это за одежда такая, что ее нужно и можно чистить такой суровой щеткой с деревянным полированным основанием? — у нас они только для клейстера. Обратная сторона обоев, намазанная клейстером, становится еще больше похожа на сгущенное молоко. Чистой тряпкой разглаживаем обои на стене, наклоняя голову и прищуриваясь, оцениваем результат. Одеты мы все в драные, но чистые халатики или большие рубахи Бабаниных зятьев, этих запасов, как и чистых тряпок, у нее всегда полно.
Единственное окно строго-настрого и плотно закрыто обоев ради, но нам не душно, а, наоборот, просторно. Поклеили и с приятностью отдыхаем среди «разгрома», по устойчивому выражению Бабани — «какой у тебя вечно разгром!». Весь ее скарб — как островок земли посреди сиреневого моря одуванчиков, или как плот, сбитый из чего попало: кровать от гарнитура, когда-то привезенного Люсей из Германии, швейная машинка «Зингер» с ажурными чугунными ногами, бесконечные перетянутые шпагатом однокалиберные связки с томами полного собрания сочинений В.И. Ленина, и все остальное, а мы сгрудились на этом плоту. Наташка и я сразу «отвалились» — откинулись на пуховых подушках, разлеглись на мягкой-мягкой кровати: под скучным покрывалом, под старыми одеялами поверх добротного немецкого, жесткого, как скудный паек, матраца покоится вечная упоительная перина. И все вместе поем, поем: «то-о не ве-этер ве-еээтку клонит, не-э дубраа-авушка-а-а шуми-иит, то-о…», и так нам всем легко-легко, так легко… Поем не очень слаженно, не совсем в унисон, музыкальный слух только у них троих, старших. Бабаня поет с нами пунктирно, когда появляется из кухни то с едой, то с зеленым эмалированным чайником, пар из тонкого носика, держит его с замусоленной прихваткой, в другой руке тяжелый чугунный круг под горячее. Все это водружается на стол, заваленный не пойми чем, разгребаем пятачок, мы сейчас будем пить чай с бутербродами и сухарями. Бутерброды у Бабани не очень аппетитные, потому что масло всегда подтаявшее, и колбаса не докторская, а с белыми кружочками жира. Бабаня: «А я люблю с жирком!» — говорится с бодрой радостью и энергией предвкушения. Чай она будет наливать в блюдце и макать в него сухари, которые уже не может разгрызть. Воспитанная у ее ног, я тоже долго пила чай из блюдца, не помню, кто из родителей положил этому конец. Но все равно нам вкусно, и едим мы много, и много смеемся, и говорим очень громко, и перебиваем друг друга. Мы сейчас такие беспечные, легкие, будто вовсе не имеем веса. «Бабань, — говорю я, сытая и наглая, в барской неге раскинувшись на перине, — а все-таки некрасивые обои, депрессивные какие-то…». А она мне весело: «Чистенько, и ладно!». С тех пор мы с Наташкой так и говорим, имея в виду что-то добротное, но бездарное, или кого-то старательного, но бесполетного. Да, не Бог весть как выразительно (папа вспоминал, что Ахматова в подобном контексте говорила «моча в норме»), но нам с Наташкой подходит.
Из кучки вещей, сваленных со стола на кровать, я выуживаю Сову. Светлого дерева с выпуклой рельефной грудкой, между когтей у нее крюк, когда на него вешаешь полотенце, она раскрывает крылья. Она простирала их над тобой, если ты ночевала на Арбате в Бабаниной кровати, и она, Сова, — в изголовье. Когда тебе четыре или пять, и ты смотришь на нее снизу, и полотенце белеет в полутьме, — ее крюк, когти и клюв не кажутся тебе утешительными. Спина у нее спилена, на гладкой спине нисколько не выцветшими, но расплывшимися фиолетовыми чернилами аккуратно написано:
Век дивлюсь, не надивлюся
Нашей милой доброй Люсе!
Даритель скромен — М. ЕРЁМИН
«Одежными» щетками мы пользовались еще в одном случае, хотя и не часто. Бабу Тасю научили этому в детстве (кто? сестры? подруги?). Золотой осенью идешь с Бабаней в парк, находишь красивый опавший кленовый лист, приносишь его домой, кладешь на подушку и долго-долго под руководством Бабани дубасишь по нему «одежной» щеткой. Очень долго. Бабаня рядом, лицо у нее теплое, даже как будто озаренное чем-то, что необычно. Она лишь слегка улыбается чему-то, чего я не знаю, сдерживает улыбку, контролирует себя, как свойственно ей в радости, но не в огорчении, не подвластные самоконтролю ее щеки розовеют от скрытого возбуждения, в лице проступает таинственная мягкость. Меж тем кленовый лист постепенно становится прозрачным.