Инвалидам по зрению ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ Версия для слабовидящих Вернуться на старую версию сайта

Журнальный гид

Светлана Владимировна Розенфельд — петербургский поэт и прозаик, автор пятнадцати книг стихов и прозы и многочисленных публикаций в периодической печати. Член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза российских писателей. Окончила Ленинградский технологический институт им. Ленсовета. Родилась в Ленинграде.

Розенфельд С. Эквилибр на проволоке : Роман / С. Розенфельд // Нева . – 2020 . - № 4 . – С. 10 – 104.

Журнал «Нева» в последнее время радует своих читателей добротно написанными романами для семейного чтения. «Эквилибр на проволоке» адресован аудитории от 16 лет. Детство главного героя было омрачено постоянными упреками матери, отсутствием денег и проблемами со сверстниками. Но недаром он получил прозвище Генка – гвоздь. Геннадий добивается в жизни всего, богатства, известности, любви, но, конечно, за все пришлось заплатить немалую цену.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из романа «Эквилибр на проволоке»:

Он стоял перед матерью, вытянувшись в струнку, прижимая одну руку к порванному карману, а другой пытаясь прикрыть болтающийся на груди клок пальто,и смотрел в пол, где от мокрых ботинок уже натекла грязная лужа. Свалявшаяся шапка, которую он забыл снять, противно холодила голову. Мать стояла в отдалении, опершись рукой на швабру, которой она только что, перед его приходом, приводила в порядок прихожую. Лицо ее было спокойным, даже чересчур спокойным, и он уже знал, что это означает: мышцы как будто готовились, накапливали силы, чтобы через несколько мгновений одновременно включиться в работу, и тогда лицо, от волос до шеи, превратится в крик, страшнее которого ничего на свете не бывает. Он ждал этого крика, автоматически размазывая ногой лужу на чистом полу.

— Ну что, паразит? —началось, подумал он. — Явился? Я-ви-и-лся?! Где шлялся? — швабра с громким стуком упала на пол, и кричащее лицо тут же приблизилось. — С кем дрался, скотина?!

— Я не дрался, — пропищал он, продолжая размазывать лужу.

— Ах, не дрался! — кричало лицо. — А карман где порвал?! — она рванула ткань, и карман повис на нитке. — А это что? — вырванный клок пальто полетел на пол. — А ботинки? А шапка? А морда твоя красная?! Ах ты, сволочь неблагодарная, да я ж всю душу из тебя вытрясу, да ты ж у меня...

Она никогда его не била, только угрожала, он и не боялся, что побьет, но чувствовал, что от оглушительного крика впадает в транс, словно уплывает куда-то, и это дает ему возможность перетерпеть. Крик был похож на боль, от которой человек может потерять сознание. Болевой шок. Главное, выжить. Шок, транс... Он уже плохо осознавал себя и вдруг произнес словно во сне, в бреду:

— Ты лучше скажи, почему хотела меня сдать в Дом малютки. Да еще в другом городе...

Стало тихо, словно выключили радиоточку.

— Что-о-о? — чуть слышно прошептали ее губы.

— То, что слышала, — спокойно, из глубины транса, произнес он и, медленно скинув пальто и шапку, поплелся в свою комнату, накинул крючок изнутри двери, прямо в мокрых ботинках свалился на диван и упал в короткий сон. Его разбудило подергивание двери и скрип крючка, он и спал-то всего несколько минут и, когда пошел открывать, все еще чувствовал слабость и легкое головокружение.

— Что ж ты в мокрых ботинках разгуливаешь, грязь разводишь? — уже спокойно спросила мать.

«Лучше бы сказала: простудишься», — подумал он, но это уже не важно, главное, крик иссяк.

Он снял ботинки, поставил у батареи, стащил носки, надел сухие. Она все это время молча стояла у двери, потом присела на стул.

— С чего ты взял?

— Что?

— Насчет Дома малютки.

— Не знаю, я так просто сказал. Ляпнул. А что — было дело?

— Не то что было. Ну, подумала однажды. Хилый ты был, неспокойный. А папаша к крале своей ушел, денег нет, комната в общежитии, крыша в дырках. Весь пол тазами уставлен, и стены трещат. Как жить дальше? Вот и подумала...

— А почему в другой город?

— Чтобы от сердца подальше.

— И что ж передумала?

— Квартиру дали. А чего хорошего? Вот это самое жилье и предложили: мол, малонаселенная квартира, да еще две комнаты получишь, раз у тебя сын, разнополые то есть. А знаешь, как такая малонаселенная квартира в новом доме называется? Жилье с подселенцем. Потому что это должна была быть отдельная квартира, только нищенкам, вроде меня, такая благодать не позволена, вот и сделали коммуналку, подсунули подселенца в третью комнату. Бабку Зину. Так лучше бы десять семей вместе послить, чем одного подселенца. Хуже нет, жить в коммуналке один на один, без свидетелей. Сколько я от этой Зины натерпелась! Вот помрет, другую подселят или мужика пьющего. А нет бы всю квартиру нам отдать. Кукиш с маслом... Ну, а тогда, когда дали жилье, конечно, счастье было большое. Вот и передумала я отдавать тебя. Только ты-то откуда это можешь знать? Да еще про другой город. Я ж такими мыслями ни с кем не делилась.

— Да говорю же: просто так ляпнул.

— А дрался почему?

— Я не дрался.

Генка не дрался. Он вообще не дрался. Не потому, что не умел или не хотел. Еще как умел да и хотел не раз. Но в драку не лез. Он не боялся, что изобьют, когда его охватывала ярость, он чувствовал в себе богатырскую силу, возможно, мог и убить. Но он боялся унижения. В свои двенадцать лет он был мелким, хилым и каким-то узким, тонким, тело без изгибов, как глиняный человечек, которого вылепили в формачке целиком: ноги-палочки, длинные руки, прижатые к телу, плавно переходящему в приплюснутую на макушке головку. Он представлял себе, как кинется в драку, а пацаны будут тесниться вокруг и ржать: «Ишь Гвоздик, щас всех укокошит! Силища!» Они не знали, какой он сильный на самом деле, потому что он не дрался, страшился насмешек.

Они еще многого о нем не знали, хотя кличка «Гвоздик», данная ему в раннем детстве за внешнее сходство, со временем превратилась в «Гвоздь», а здесь уже прослеживался некий подтекст, некий намек на характер, что-то неясное, но неприятное: острый такой, ржавый гвоздь, влезет — клещами не отодрать. И друзей у него не было, сторонились как-то, да и не очень они были ему нужны, только бы не унижали. Потому и не дрался. И пришел он домой в тот раз в порванном пальто, грязный и мокрый не после драки, а потому что «шлялся незнамо где» — так мать говорила и хорошо знала эту его привычку не бежать домой после школы, уроки учить, как приличные люди, а болтаться с неизвестными целями, от которых хлопот не меньше, чем от драк. Он все время что-то вытворял. Мать специально отдала Генке маленькую комнату, а сама осталась в проходной, чтобы когда была дома, следить за ним, не выпускать на улицу, хватать вовремя за руку и удерживать от глупостей. Какое там! Если работаешь в магазине в смену, разве уследишь? И вот пожалуйста: то деньги из комода спер, а что купил — неведомо, то целый батон извел на корм диким уткам в пруду за домом, то на лестнице одеколон поджег, то портфель потерял, то вообще в школу не попал, утром ушел, да за партой не появился. От учителей жалобы на какое-то плохое поведение, а чем плохое — не поймешь, плохое — и все тут. И двойки, двойки, двойки...

А в тот день, когда Генка пришел рваный-драный и сказал про Дом малютки, он был в лесу. Возвращаться из школы не хотелось: мать дома, опять начнется... Он вышел из школы и обомлел: середина апреля, и вдруг повалил снег. Ненастоящий какой-то, можно сказать - сказочный, медленный-медленный, задумчивый, густой, и каждая снежинка — размером с ладонь, словно из бумаги вырезана для новогодней елки. Он даже потрогал одну звездочку — нет, настоящая, холодная и влажная, но никак не улетает в сторону, кружит и кружит рядом, а потом легла на грудь и лежит, скучает. Он пошел через стоящий в воздухе снег и сразу стал белым с головы до ног, и уже проклюнувшаяся под ногами трава побелела, того и гляди, сугробы выскочат и задымятся белым дымком. Совсем рядом, две остановки на трамвае, был лес, вернее, то, что от него осталось, когда здесь построили новый микрорайон. Генка подумал, что мокрый, почерневший лес, наверно, тоже весь оброс снегом и хорошо бы посмотреть на вернувшуюся с полдороги зиму, вновь разукрасившую деревья, и устроить в лесу метель, стряхивая вьюгу с веток. Он вскочил в трамвай, «зайцем» добрался до лесу и опоздал. Что делать настоящему снегу в апреле? Так, почудил немного и умчался обратно на небо, распластался до прозрачной голубизны и окончательно исчез, растопленный расплавленным желтком солнца. А лес остался перемогаться до настоящей весны: черный, сырой, неуютный.

Генке сразу стало скучно. Он постоял среди деревьев, поискал глазами белые заплатки снега с серыми разводами, притаившиеся внутри ям и канав, посмотрел, прищурившись, на солнце и присвистнул. Высокая ель, достающая аж до самого неба своей мощной макушкой, была залита светом, и длинные, бурые в это время года шишки словно кто-то окунул в розовую краску и сверху посыпал слюдой. Нарвать бы этих шишек, когда еще увидишь такие чудеса? Высоко, ствол мокрый и скользкий. Ну и что? Генка ловкий, на дерево забраться — ему раз плюнуть. Как белка — цоп-цоп своими тонкими руками и ногами, — добрался-таки до макушки, начал срывать цепкими пальцами крепко сидящие на ветках розовые чудеса и пихать в карманы. А потом развеселился: отщипнет шишку, карман подставит и ловит. Р-раз — попала, два — попала! Цирк...

Карман, конечно, не выдержал, надорвался. А потом когда Генка спускался вниз, он покалечил пальто и промок, конечно, весь. Но это ничего. Обидно, что внизу розовые шишки, отражавшие, оказывается, солнце, померкли, слиняли, и Генке расхотелось тащить домой это барахло. Выбросил тут же, под елью. А потом поднял парочку и запихал в карманы брюк — шишки шершавые, колючие, пригодятся для каких-нибудь интересных дел. Зачем ему драться? Он Гвоздь. Умеет постоять за себя.

В соседней комнате было тихо, но это ничего не значило: сейчас она опять задергает дверь, ворвется со своим заранее кричащим лицом, увидит, что он сидит за пустым столом и начнет голосить об уроках, о двойках, об искалеченном пальто и деньгах, которых нет, о бабе Зине, коммуналке с подселенцем и о поганой жизни, которую сыночек только и знает, что портит, вместо того чтобы помогать матери. Генка на всякий случай достал учебник по математике, тетрадку и ручку, но все никак не мог прийти в себя, слышал ее голос и фразы, которые она выкрикивала. Он не помнил, чтобы мать когда-нибудь улыбалась, тем более смеялась, никогда не слышал от нее слов одобрения или утешения, хотя иногда представлял ее ладонь, мягко поглаживающую его волосы, или руку, обнявшую его за плечо. Воображение на миг подсовывало эти картинки, а потом их словно сдувало ветром ее крика, и Генка знал, что никогда ничего подобного не произойдет. Всегда будет порядок в комнате, недорогая, но сытная еда, чистая одежда, а если он заболеет — появятся лекарства на тумбочке и кружка чая перед кроватью на ночь. Но никогда не ляжет на его горячий лоб мягкая ладонь, и лекарства, кинутые с размаху на тумбочку, разлетятся по полу, а кружка с чаем грохнет о дерево и расплещет брызги по столешнице. И все это под обычный, привычный, невыносимый, даже если негромкий, крик: «Говорила — надень шапку, теперь вот валяйся, вся зарплата на таблетки ушла!..», «Потерял шарф, растяпа, вот и мычи, как бык, еще и вовсе голос потеряешь!..», «А нечего было шляться под дождем, ишь устроился, в школу не ходить, уроков не учить!..», «Останешься на второй год — заберу из школы, пойдешь работать, матери помогать!..» Однажды в жару и бреду он, не увидев ее около себя, вдруг решил, что она собирается уйти навсегда, оставить его одного и, ужаснувшись, громко закричал: «Мама!» Она ворвалась из соседней комнаты, стала на пороге, не приблизившись к постели:

— Чего орешь? Ночь на дворе.

Он не ответил, отвернулся к стене и успокоился: никуда она не ушла, ну и ладно, пусть будет, как есть, только бы не уходила... Может быть, тогда и затеплилась в мозгу мысль о Доме малютки? Генка не помнил.То, что он высказал ей сегодня, родилось неожиданно, как будто ничего подобного он не думал, просто язык сам по себе сболтнул, — а оказывается, так и было. Он сидел за столом, перед раскрытыми учебником и тетрадью и видел четкую картину: вот мать роется в сумочке, достает кошелек, железнодорожный билет, упаковывает в сумку детские вещи, кладет на диван сверток в байковом клетчатом одеяльце — зеленое с белым, — перевязанный оранжевой лентой, садится на стул, упершись руками в колени и опустив голову. Потом картина уплывает.

Генка отчетливо видел и сверток, и клетчатое бело-зеленое одеяльце, и ее опущенную голову в желтых «шестимесячных» кудрях. От этого видения болела голова, и надо было переключиться, забыть. Он попытался решить задачу, ничего, как всегда, не понял, однако знал, что сможет понять, если захочет. Но тогда еще сильнее заболит голова. Зато он безболезненно может проделать другой фокус: придумать ответ на вопрос задачи, а потом посмотреть в конец учебника, и окажется, что ответ совпадает. В этом мало проку, учительница не поверит, скажет, случайно попал в точку или подсмотрел, и двойку влепит, чтобы не фокусничал. Вот и все достижение. А он хотел, чтобы его уважали. И знал: есть за что. Ну, ладно, пусть внешностью не вышел, зато многое, другим недоступное, умеет. У него цепкие руки и ноги, он быстрее и ловчее всех лазает на уроках физкультуры по канату, на перекладине крутится, как флюгер на крыше, и по бревну может пробежать на одной ножке, а никто вокруг не восхищается, и учитель выгоняет его с урока, чтобы не обезьянничал. Или вот, например, эти шишки, которые он принес из леса. Завтра на уроке математики он незаметно подложит их в штаны отличника Пашки именно в тот момент, когда этот воображала пойдет к доске объяснять, как он додумался решить эту самую задачу, в которой ничего не понял Генка, хотя знает ответ. Все просто: Пашка сидит рядом, он встанет, и Генка подпихнет шишки через ремень его брюк, почти целиком, только макушки оставит. А уж у доски шишки соскользнут вниз, и этот умник будет крутиться, вертеться и дергать задницей. На радость всему классу. А потом все поймут, — но не докажут! — что это Генка постарался. Может, зауважают тогда? Вряд ли. Завопят: «Это Гвоздь, дурак, придумал». А он начнет оправдываться: «Ничего подобного». Какое уж тут уважение!

А может, все-таки решить эту задачу, выйти завтра к доске вместо Пашки и всех удивить? Для этого нужно напрячься, как от материнского крика, уплыть глубоко в себя и смотреть внимательно на напечатанный текст. Потом взять авторучку, и по бумаге, как дрессированные цирковые лошади, поскачут радостные цифры, то друг за другом, то парами, выстраиваясь в ряды: первая, вторая, третья. А потом они все припадут на передние ноги и поклонятся вместе с дрессировщиком, красивым и стройным, как ответ в задачнике. Генка-Гвоздь умеет проделывать такие штуки, он особенный, только потом очень сильно болит голова, поэтому заслуживать уважение этим способом — себе дороже выходит. И опять же — не верят. Он однажды на контрольной работе решился, принес в жертву голову, которая потом весь день раскалывалась, — и что же?

«Гвоздь у Пашки все перекатал, думал, дурак, училка не заметит!» Заметила она, кол поставила — не списывай... Он сидел за столом, писал на полях тетради каракули и ждал материнского крика: «Опять бездельничаешь? Заберу из школы!..»