Инвалидам по зрению ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ Версия для слабовидящих Вернуться на старую версию сайта

Журнальный гид

Евгений Каминский родился в 1957 году. Поэт, прозаик, переводчик. Окончил геологический факультет ЛГУ им. Жданова в 1980 году, получил специальность геофизика. В 1991 году Евгений Каминский вступил в Союз писателей СССР (ныне - член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза российских писателей). С 2003 года заведует отделом прозы журнала «Звезда».
Стихи Каминский стал писать с двадцати лет, прозу ближе к сорока. Напечатанный в 2008 году в журнале «Нева» (№2) рассказ «Неподъемная тяжесть жизни» был удостоен Специального приза им. Льва Толстого «За следование гуманистическим традициям русской литературы».
В дальнейшем проза Каминского получала высокие оценки критиков и литературоведов. За исторический роман «Князь Долгоруков» (2006 г.) писатель был удостоен премии им. Н.В. Гоголя в 2007 г.

Каминский Е. UNDERGROUND: Роман / Е. Каминский // Звезда. – 2020. - № 7. – С. 7 – 93.

Поклонники прозы Каминского давно задаются вопросом: как случилось так, что прекрасные произведения, где нет случайных героев, а сюжет на уровне лучших голливудских фильмов, не получили ни одной премии и мало известны читателю. Издатели в один голос кричат о необходимости поиска новых, популярных авторов, и не видят того, что рядом. Возможно, автор слишком скромен, и совсем не занимается самопиаром?

Новый роман Каминского не обманул ожиданий читателей, а пролог идеально готовит к его восприятию. Три совершено разных по социальному происхождению человека, волею обстоятельств вынуждены существовать вместе. Ситуация  кажется  шуткой, случайностью, но оказывается навсегда. Не все смогли выдержать такой жизненный поворот.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из романа «UNDERGROUND»:

Сережа, бывший сотрудник органов, водитель и телохранитель Аркадия Михайловича, поеживался от холода на перроне станции Тверь, ожидая прибытия поезда. Должна была приехать одна из его новых пассий, которую он подцепил в питерском ресторане, в темном углу, где можно было курить, — у Сережи для таких дамочек всегда имелась пара фраз, действовавших безотказно. Дамочка, оценив брутальный Сережин облик и увидев Сережиного партнера по бизнесу, примелькавшегося в телевизоре (прижав ее к себе, Сережа назвал хозяина партнером), засверкала стеклярусом души… Конечно, Сережа мог захватить ее с собой еще в Питере, но мысль о ней пришла ему уже по дороге в Москву: он позвонил ей, и она, соврав мужу о московской подруге, погибающей от тоски после развода, сорвалась с места, вся во власти грез и вожделений…

Сережа заглянул себе в телефон — никак не мог вспомнить имя этой своей пассии — и, увидев в списке абонентов «Илона из Питера», усмехнулся: «Кукла дешевая».

Кукла прибыла точно по расписанию, и Сережа, положив свою ладонь ей чуть ниже спины, тут же стал сыпать громкими именами и сулить ей Канары, Мальдивы и Сейшелы. Илона жеманничала, изрекала милые дамские глупости и снизу вверх заглядывала в глаза Сереже. Собственный муж ей уже порядком надоел. Он подрезал ей крылья, мешал развернуться. Перспектив роста у него не было никаких. Это она уже поняла. Поэтому ей нужен был Сережа.

В придорожном ресторанчике они пообедали и распили графин коньяку, а потом отдохнули тут же в номере. Сереже инспектор ДТП был не страшен. У Сережи имелось такое удостоверение, которое позволяло ему в любом состоянии мчаться по федеральной трассе на «майбахе» Аркадия Михайловича, а если понадобится, и по встречной полосе, сгоняя сигналящие ему автомобили на обочину синим проблесковым маячком.

Сережа спешил в Москву — к своей старой пассии, которая, теряя терпение, слала ему сообщение за сообщением, что, мол, ждет не дождется, в новом белье… Однако ему нужен был повод отвязаться от Илоны. Конечно, он не собирался выставлять эту куклу из автомобиля еще за пределами МКАД, в грязь и холод, — это было бы хамством и могло лишить его такой удобной фронтовой жены (то и дело он возил хозяина в Питер по делам). Но он и не собирался везти ее по московским бутикам, как она этого желала.

Он летел по федеральной трассе в сторону Москвы, слушая щебет Илоны, время от времени похлопывая ее по ляжке. Летел и думал о том, что вполне мог бы и сам быть… Аркадием Михайловичем, которому служил теперь. Все у него для этого было: и ум, и чутье, и умение не моргая уставиться в глаза конкуренту, и решимость все сильней сжимать горло последнему до безоговорочной его капитуляции. Ах, если б он в свое время не вляпался в историю! А все проклятая служба собственной безопасности, которой больше всех надо и которой непонятно сколько надо занести, чтобы она от тебя отстала, сделав вид, что ты свой, с горячим сердцем и чистыми руками! Она, проклятая, накрыла Сережу в момент передачи ему увесистого конверта. В конверте была плата за выведение мошенника из-под удара карающей десницы закона. После этого Сережа вынужден был покинуть органы охраны правопорядка. Хорошо хоть, не загремел на зону! Итак, не попадись Сережа так глупо, можно было со временем накладывать лапу даже на таких значительных людей, как Аркадий Михайлович. А то и вовсе на самого Аркадия Михайловича. И тогда последний узнал бы, кто тут хозяин…

Они летели по федеральной трассе из Петербурга в Москву, и Сережа под одобрительный визг Илоны, по милому ее капризу: «Ну, давай, Сереженька, покажи им всем!», вылетал на встречную полосу, пугая автомобилистов, спешащих из Москвы в Петербург, «кряканьем», доносящимся из недр лимузина, и отчаянно вращающимся проблесковым маячком. И чувствовал себя всевластным, неподсудным, вечным. Илона права, говоря о том, что надо брать от жизни все — даже то, что она тебе не предлагает. Ведь вот же съезжают встречные автомобили на обочину, спеша дать ему, Сереже, дорогу. Ведь уклоняются от столкновения с его «майбахом», признавая главенство «майбахов» в своей жизни. Алкоголь все сильней ударял ему в голову, и Сережа уже верил в то, что мир с его финансовыми и людскими ресурсами может, нет, должен принадлежать ему. Ведь он еще в самом начале, и нужно только очень этого захотеть и перестать сомневаться. Нужно быть уверенным в собственной правоте, потому что побеждают в жизни не достойные или талантливые, а уверенные в себе, по-настоящему свободные люди. Свободные от всего. И от морали тоже, если она вставляет вам палки в колеса…

«Майбах» Аркадия Михайловича вновь летел по встречной полосе, и море жизни было Сереже по колено, а его пряная, пьяная кукла, вцепившись Сереже в колено, с ужасом и восторгом глядела на несущиеся навстречу им автомобили… 

Макар Максимыч разомкнул вежды.

Так и есть — над головой моргала лампа, и где-то, в каком-то из дальних коридоров, кто-то колотил в железную дверь. Яростно, ожесточенно.

«Попалась птичка!» — подумал Макар Максимович и покрутил глазными яблоками — все было на своих местах: крашенные в грязно-зеленый цвет стены, рыжий, ржавый потолок, металлическая дверь. На тумбочке, покрытой слоем пыли, скучала жестянка с окурками, из эмалированной кружки лезла черно-зеленым грибом плесень. Правда, тулуп, которым Макар Максимыч обычно укрывался ночью, лежал на нем могильной плитой. И еще его тулуп, кажется, напрочь потерял все свои положительные качества, по крайней мере утратил способность, будучи брошенным на тело, греть душу: Макар Максимычу было зябко. Он попытался натянуть тулуп на плечи, однако руки его не послушались, а тулуп еще сильней придавил к топчану. Так придавил, что Макар Максимыч не мог пошевелиться.

«Может, я сплю?» — подумал Макар Максимыч и хотел вновь забыться, однако тревожная лампочка над головой и далекие металлические звуки настойчиво взывали не столько к самому Макар Максимычу, сколько к его чувству долга и персональной ответственности. Нет, теперь Макар Максимыч не мог позволить себе заснуть.

Послышались истошные крики, словно кого-то резали и никак не могли зарезать. Макар Максимыч попытался мобилизовать таившиеся в нем силы, чтобы выползти из-под тулупа и идти туда, на человеческие крики. Однако он… забыл, как это делается. Он не мог пошевелиться, словно его тело больше было не его. Лампочка продолжала моргать, и Макар Максимович понимал, что уже не имеет права сию же секунду не встать со своего одра. Однако все его члены были сейчас чем-то вроде половых тряпок, брошенных на топчан уборщицей: они отказывались подчиняться воле Макар Максимыча. Это было уже из ряда вон.

Шалишь! — прошелестели губы Макар Максимыча, а его веки — так широко распахнулись, что глазные яблоки едва не выскочили из черепа. — Шалишь! — внятно произнес Макар Максимович и обрел власть над собственным телом.

Теперь все члены и сочленения Макар Максимыча подчинялись ему. Может, и без особого желания, но как миленькие. Они теперь сгибались и разгибались по воле хозяина, да и голова вполне себе держалась на плечах. А прежде неподъемный тулуп все же дал слабину, и Макар Максимыч выбрался из-под него.

Повозив пятками на полу — вслепую поискав тапки, но так их и не найдя, широко расставляя ноги и вытянув перед собой руки, он прошлепал к двери, где под табуретом стояли заросшие черной пылью, съежившиеся, как несуны перед судом трудового коллектива, яловые сапоги. Здесь же с гвоздя свешивались чернильно-синие галифе. С кряхтением Макар Максимыч сначала натянул их, потом взялся за сапоги. Как уж он умудрился их обуть — целая история. Гимнастерка, к счастью, была на нем, он не снимал ее и ночью (а вдруг побег или какая другая тревога?), ремень оказался тут же — на табурете, но такой тяжелый, словно был не кожаным, а свинцовым. Дотянувшись до висевшей на гвозде фуражки и смахнув с нее пыль, Макар Максимыч, завершая обмундирование, надел ее, и она провалилась ему на уши.

«За ночь как-то усох, — усмехнулся Макар Максимыч. — Но ведь не усоп!» — пошутил он вдогонку и, толкнув плечом дверь, вышел в коридор, гремя связкой ключей, постепенно прибавляя шагу и ощущая, как в его жилы вливается нечто вроде физиологического раствора. Он шел по гулкому коридору и чувствовал себя абсолютно живым, хотя еще пятнадцать минут назад лежал под могильной плитой неподъемного тулупа и был скорее мертв, чем жив.

Именно в тот момент, когда Макар Максимыч открыл глаза, проржавевший механизм давно отжившей эпохи вновь ожил. Всего на пол-оборота повернулась малюсенькая шестеренка, но колеса гигантского механизма дрогнули. И вернулось все, кажется, забытое, уже и не шевелившееся в памяти, покрытое прахом последующих эпох. Все, еще мгновение полагавшее себя безвозвратно ушедшим, истлевшим, исчезнувшим. Однако в маленькой шестеренке жил потенциал (разность потенциалов, если быть точным), таилось напряжение. И оказалось: для того чтобы оживить заглохший механизм, достаточно самой малой, но рабочей шестерни в нем. И в тот момент, когда Макар Максимович открыл глаза, время пошло вспять. Однако никто этого не заметил. А зря не заметил. Ведь тогда хоть кто-нибудь уяснил бы, что, покуда жив последний могиканин эпохи, эпоха жива. И пусть об этом не догадываются мужчины, распустившие в пивной животы и заказывающие себе еще пива и чипсов, а их унылые жены беспрерывно жалуются на них по телефону своим унылым подругам, — придет, непременно придет час, когда громовый Левитан объявит всеобщую мобилизацию, и все они, все без исключения построившись в колонны, двинутся к новым горизонтам, и вместо пива с чипсами им будет только здоровая пища — суп из котелка да четвертинка черняшки.

Кто-то вопил, захлебываясь собственным бессилием, — словно провинциальный трагик о погибшей любви. Так в кабинетах, где служители справедливости приводили в чувство граждан, вопили обычно урки или же те из граждан, что всю жизнь верили в праведность осуществляемого, но вдруг сами попадали к служителям справедливости в лапы, как кур в ощип. Безродные космополиты и контрики так не вопили. Рычали, конечно, скрипели зубами и харкали кровью. Но, пожалуй, и всё на этом.

Выйдя в коридор, Макар Максимыч определил, в какой из камер безоб­разничают, — в самой большой. Давненько здесь не было сидельцев, но вот опять завелись. Жизнь продолжалась, текла в заданном направлении, не смея свернуть направо или налево, и Макар Максимович удовлетворенно улыбнулся.

Стук и чей-то истошный крик действовали на него бодряще, словно до этого момента он спал целую вечность и видел одно и то же: классовая борьба прекратилась, жизнь стоит на месте, ни жива ни мертва. Но скорей мертва, потому что живая жизнь — это беспрерывное аутодафе, а не прогулки по набережной или танцы под духовой оркестр в парке. Но Макар Максимыч проснулся, и кошмар, к счастью, оказался лишь кошмаром.

Все было так, как должно было быть, поскольку в камере кричал кто-то не согласный с порядком вещей. И если кричал, значит, в жизни был полный порядок! Не могут же пустовать тюрьмы, если каждого человека в государстве есть за что посадить?! Даже самого Макар Максимыча всегда было за что. Уж он-то отдавал себе в этом отчет. 

Чего надрываешься?! Ишь заходится. Теперь уж ничего не — поделаешь, придется отбывать положенное, — беззлобно проворчал он и открыл кормушку.

С той стороны на него уставились три пары глаз. Эти трое заговорили, перебивая друг друга, крича друг на друга. Смысл этой отчаянной какофонии Макар Максимыч уловил сразу: задержанные пытались убедить его в том, что оказались в камере случайно, а она вдруг возьми да и захлопнись.

«Случайно! Сама собой!» — Макар Максимыч саркастически скривился. Глубже прочего он когда-то зарубил себе на носу: оказаться в камере случайно нельзя. Можно случайно в ней не оказаться. Скажем, по чьему-то недосмотру, а оказаться случайно — нет, никак и никак нет. Эти трое требовали немедленно выпустить их из камеры. Лицо Макар Максимыча стало значительным: этот репертуар был ему хорошо известен. Он молчал, а они кричали. Но постепенно звенящий металл их требований терял свою несгибаемую прочность и становился мягким, как глина. И это Макар Максимыч тоже не раз проходил. Теперь эти трое слезно умоляли его выпустить их на свободу, потому что никакие они не преступники, а государственные люди, элита, цвет, гордость нации.

Все так говорят! — осадил их Макар Максимыч, — окончательно убедившись в том, что никакой ошибки нет: эти трое сидят правильно, поскольку так упорно настаивают на том, что невиновны, что все это трагическая случайность, ошибка, навет коварной судьбы…

Один из задержанных, низкорослый, с бритым черепом и злыми собачьими глазами, впал вдруг в истерику, по-петушиному наскакивая на дверь и заявляя, что может купить и эту тюрьму, и самого вертухая с потрохами. Но этот бритый, как комкор, боров врал. Купить Макар Максимыча было нельзя, как, впрочем, растрогать или запугать. В этом была сила Макар Максимыча.

Выслушав истерику, он довольно бесстрастно произнес дежурные слова о том, что наверху во всем разберутся и спустят ему, Макар Максимычу, все необходимые решения, постановления и резолюции. Одним словом, пришлют какой-нибудь циркуляр! Пока же он предлагает им сдать ему на хранение деньги и ценные вещи, ремни и шнурки, кроме, разумеется, нательной одежды, потому что не положено иметь в камере ни денег, ни ценных вещей, ни вообще чего-либо из того, что человек на свободе может иметь при себе.

Тут Макар Максимыч лукавил: он уже давно не верил в честного человека на свободе; жизненный опыт убедил его в том, что любой честный мог загреметь в камеру и, значит, оказаться бесчестным, что честь — для человека в камере лишь личина, под которой тот пытается прятаться от правосудия, до тех пор пока правосудие не схватит его за горло и не зачитает ему справедливый приговор…

Бритоголовый вдруг грохнулся навзничь на цементный пол камеры и, выгнувшись, как ломоть сыра, забился в припадке, так что блестящий чемоданчик, прикованный к его запястью, тоже стал биться об пол в сума­сшедшем припадке.

Сокрушенно покачав головой: «Бейся не бейся, а пока наверху не решат, дело с места не сдвинется», Макар Максимыч закрыл кормушку и пошел было прочь, но тут кто-то из задержанных закричал о том, что тут телефоны не берут, и у них нет связи, и потому они согласны отдать свои телефоны за ненадобностью.

«Какие телефоны? Чего… не берут? — удивлялся Макар Максимыч. — А то, что здесь нет связи — так я на то и поставлен, чтоб вы, голубчики, ни с кем не связывались и не могли запутать следствие!»

Эту инициативу задержанных он счел правильной и потому вернулся к камере и получил через кормушку два блестящих предмета, похожих на портсигары. Заполучить чемоданчик бритоголового, пока последний не перестал пускать изо рта пену, не представлялось возможным. Хотя этим чемоданчиком, конечно, стоило заняться в первую очередь.

Покрутив портсигары в руках, Макар Максимыч попытался открыть их, чтобы, наломав папирос, хотя бы в одной обнаружить шифрованное донесение врагам. Но портсигары не открывались, и он нахмурился: дело, кажется, всерьез пахло государственной изменой, и в голове Макар Максимыча закрутилось страшное, как чернильное пятно на платье невесты, слово «шпио­наж». Третий не отдал ему свой портсигар, сказав, что при себе не имеет.

«Значит, — подумал Макар Максимыч, — связь с врагами держат только двое».

Помимо этих важных, на взгляд Макар Максимыча, улик (в том, что сия троица продалась врагам, он все меньше сомневался — эта мысль вошла в его голову и плотно закрыла за собой дверь) один из задержанных сунул ему картонку с обыкновенным именем-отчеством, но какой-то неуместной, труднопроизносимой фамилией.

«Может, и немец, — усмехнулся Макар Максимыч. — От кого ж еще ждать свинью?!»

Вновь заверив сидельцев в том, что наверху во всем разберутся, Макар Максимыч отправился к себе в каптерку, чтобы запереть вещдоки в несгораемом шкафу. Шел, удивляясь тому, что ничего не было изъято у арестованных при их посадке в камеру. Тут было чье-то разгильдяйство, подкреп­ленное бесхребетностью и попахивающее преступной халатностью. Думать, что в системе завелся скрытый враг и теперь, как жук, точит дело всеобщей справедливости, Макар Максимыч не желал. И все ж он был рад тому, что эта троица оказалась в камере. «Значит, все же порядок!»

Макар Максимыч сдержанно улыбался: ему вдруг захотелось выпить кружку горячего чая, похрустеть сушкой с маком, потом закурить и долго слюнявить беломорину, вспоминая былое. И это приятное во всех отношениях занятие он мог себе вполне позволить, ведь жизнь продолжалась — тюремные камеры оживали. 

А над ним в огромном зале тем временем гудело благородное собрание.