Инвалидам по зрению
ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ Версия для слабовидящих

Журнальный гид

Климова Галина Даниелевна — поэт, прозаик, переводчик. Автор нескольких книг стихов (три из них вышли билингва в Болгарии), трёх книг прозы, в т.ч. «Сочинительница птиц» (2022), составитель трёх антологий поэзии. Лауреат премии Союза писателей Москвы «Венец» (2004), финалист Международной премии им. Фазиля Искандера (2018, 2022) и др. Живёт в Москве.

Климова Галина. Сирота на морозе : Роман // Дружба народов. – 2023. - № 7. – С. 7 – 63.

Творчеству Галины Климовой посвящено множество статей и отзывов. Широкому кругу она известна как поэт, но и прозой, как выяснилось, писательница не пренебрегает. Героиня нового романа - Ангелина Петровна, начинающая пенсионерка, приходит в студию иконописи. Старухой ей становиться некогда, живет на скорости своей молодости, глаза – как цветки цикория. Божественное присутствие она ощущала с раннего детства и всегда интересовалась иконами, святыми, храмами, но время было неподходящее для увлечений такого рода. Она учится иконописи и вспоминает свою жизнь - событий хватает на шесть жизней обычных людей. А Ангелина сирота, выросшая в приемной семье.

Предлагаем вашему вниманию отрывок из романа:

Надо было дожить до шестого десятка, чтоб осознать себя Ангелиной. Во дворе — Гелька, в школе — Гелька или строго — Геля, и только дома гостинчиком, печатным пряничком — Геличка. Залежалое, неходовое имечко в стране, где религия — «опиум для народа».

Только любимая певица Гелена Великанова поддерживала тёзку по радио и телевидению на весь Советский Союз. После скандального шлягера «Ландыши», приговорённого официозом за мещанство, слава Гелены Великановой затмила блеск рубиновых звёзд и довела всеобщую любовь к певице до обожания, а Геле помогала жить.

Она запомнила день, когда мама в первый раз назвала её Ангелиной.

Икона Николая Угодника в зернёном серебряном окладе, в киоте — единственная в доме — висела под самым потолком. Прабабушка Акулина Ивановна Дьячкова, тульская крестьянка, благословила этой иконой на брак младшую дочь Ульяну Захаровну, которая передала её своей дочери Татьяне, а она, Танча, в свою очередь — Геле, когда та неожиданно вышла за Женю Коробейникова.

Четыре поколения семьи — бабы, конечно, у мужей партбилеты грели сердце — молили, плакали, благодарили, елозя губами по стеклу. Какими словами молились? В чём каялись? В церковь ходили только на Рождество и на Пасху.

В церкви всё особенное, даже воздух. Дух — называла его баб-Уля, поводя длинным носом до трепетания красных ноздрей. Над головой — орбита неохватного бронзового паникадила в электрических свечах; по стенам — иконы в тихом свете красных, синих, зелёных лампад. Перед иконами — бронзовые ставцы, а на них свечи, свечи, свечи. Кроткие, душистые. Горят, как горюют. И если обожгут, то не больно.

Из золотых ворот царями и принцами в парчовых плащах являлись батюшки, или отцы — с уважением говорила баб-Уля, — несмотря что молодые. И ни один не похож на нашего папу, которого никто не звал батюшкой, а только папа или Петя, Пётр Петрович Чудинов. Батюшки — красивые, бородатые, с большими животами — читали вслух огромную тяжеленную книгу, едва удерживали её в руках или даже клали на подставку.

Священники молились, кланялись, крестились, уходили и опять выходили и опять крестились и людей благодарили, что пришли в храм помолиться. «Когда вырасту, — загадала Геля, — выйду замуж за священника. Пусть вместо сказок читает мне Библию. Потому что я пока не всё понимаю, только отдельные слова. Будто не наш язык. Баб-Уля говорит, церковный. Вот я и спрошу у него: почему люди и Бог говорят на разных языках? В жизни — один, для Бога — другой? Разве нет общего языка? Как же тогда понимать друг друга?»

Время от времени Гелька подходила к большой, выше её, иконе и рассматривала: красивая тётенька со строгими тёмными глазами, на руках — малыш, сынок. Видно, что хороший. Оба внимательные и следят: кто подошёл и поцеловал, и свечку зажёг, а кто прошмыгнул мимо.

Негнущимся толстым пальцем баб-Уля указала на икону, как погрозила:

— Запоминай, Казанская Богородица с младенцем.

С первого раза Гелька не просекла: почему Казанская? Почему не Московская? Казань далеко, Москва под боком. Переспросить не решалась, потому что баб-Уля, целуя на прощанье в лоб, иногда жалостливо пришёптывала: сирота ты моя казанская, или сирота на морозе, или сиротка, ангел… Гелька не перечила, но терялась: почему сирота? У неё и мать, и отец, и баб-Уля. Но сирота на морозе почему-то нравилось. Почти Снегурочка, которая была без матери, без отца, но с дедушкой Морозом. Красивая, весёлая, в голубом пальтишке, отороченном белым мехом, с русой косой через плечо.

Казанская Богородица — это не про Гельку. Тем более с ребёночком. Если негде жить, ребёнка можно определить в детдом. И адрес известен. На Комсомольской, неподалёку. Двухэтажный старинный дом — каменный низ с тёмным холодным подвалом, бревенчатый верх, широкое крыльцо под козырьком, по бокам застеклённые просторные террасы, сзади — старый яблоневый сад. Сквозь щелястый унылый забор видно, как детдомовцы играли в вышибалы или в штандер, прыгали через скакалочку, дрались, секретничали, орали. И вдруг: бегма, бегма, ребзя! И — все в дом. Полдник. Плюшки-ватрушки, розовый кисель из концентрата или компот из сухофруктов.

Казанскую Богородицу со строгими тёмными глазами звали Мария. Тёть Маруся? Тёть Маша? Как их соседка, мать-одиночка, у которой сын Эдька — отличник и солист школьного хора, хоть и заика. Его даже свои дворовые за просто так не пропускали: подножка, пендель или кулаком по шнобелю — до красной юшки. И дразнили, и корчили рожи: жид, жид, на верёвочке бежит, а верёвка лопнула и жида прихлопнула… Эдька — второклассник, и на младенца Иисуса совсем не похож, но тоже хороший, а тёть Маша — курносая, в веснушках, с рыжими кудряшками.

Младенцы и отроки сидели под Казанской. Томились, дремали вповалку, щипались, щекотали друг дружку до икоты и заливались смехом под сердитые взгляды, родительские тычки и подзатыльники.

Наконец, самый большой священник, начальник — в высокой фиолетовой шапке с белым «бирлиантовым», по выражению баб-Ули, крестиком надо лбом, — держа тяжёлую золотую вазу, приступал к раздаче святых даров — каждому по ложечке, как лекарство.

— Не дрейфь, — шепнула баб-Уля, — кагор с хлебушком. Разинь рот пошире, чтоб не пролилось.

Про кагор Гелька знала всё: это густое сладкое вино врач прописал ей для поднятия аппетита. По ложке — хотелось больше! — перед обедом. Все дети тогда пили перед обедом кагор, а по утрам вонючий рыбий жир — бр-р-р, жуть! — быстро, пока не вывернуло, заедая кусочком черняшки с солью.

После причастия раздавали свежие пышные просфоры. Гелька вмиг проглатывала свою и тянулась за другой.

— Не егози, — отщипывая бледную крышечку просфоры, делилась баб-Уля.

Примерно с третьего класса по арифметике начали проскакивать двойки, задачки не решались, и она вымаливала перед иконой Николая хотя бы трюндель за контрольную, а если получала четвёрку, то радости не было предела.

— Ты — настоящий Угодник, а я — настоящая хорошистка!

По субботам родители наряжались, душились, заворачивали в старую «Правду» — для приличия — поллитровку портвейна и степенно выдвигались на другой конец посёлка к Микрюковым — в компанию.

Гельку с собой не брали, но не раз она слышала от отца рассказ про дом Микрюковых, доставшийся от бездетной тётки по наследству: бревенчатый с кружевными наличниками и со ставнями, крепкий, тёплый, но стоит очень неудачно — на низком берегу озера, и в половодье вода заливает крыльцо, даже в сени заходит. Не зря же Венька Микрюков смастырил деревянные мосточки! А недавно, цыганская кровь, приволок откуда-то лодку. Считай, личный водный транспорт. Аж завидки берут! И то ли в шутку, то ли всерьёз доказывал, что без лодки в их положении никак нельзя, потому как самая настоящая Венеция именно здесь, в Купавне, а не в Европах, хоть там, в ихней Венеции, у каждого имеется лодка-гондола, — отец делал ударение на первом слоге.

У Микрюковых гужевались бывшие фронтовики. Все с жёнами. Все чем-то похожи. Мужики со стрижками бокс-полубокс, в трофейных пиджаках или гимнастёрках со споротыми погонами, в галифе. Жёны в блузочках на мелких пуговках, а кто-то в «комбинированном» платьице, собственноручно перешитом из двух старых.

На столе бутыль самогона, настоянного на жимолости, картошка с солёными огурчиками-грибочками-капусткой, сало.

Чаще всего резались в петуха, иногда для разнообразия раскладывали лото, перемешивая в мешочке бочонки с красными цифрами, выкрикивали: барабанные палочки, стульчики, жидики, утята, дюжина, туда-сюда… Играли на деньги.

В субботу Гельку укладывали пораньше. Она убедительно притворялась спящей. Но какой тут сон? Волчье завывание ветров, собачий лай, скулёж, кошачьи свары и — колотьё сердца в горле. «Дёрни за верёвочку»… Кто там? Грабители, убийцы, призраки, «белые перчатки» — сначала по клавиатуре в четыре руки, потом шею сдавят до хруста… А если не «белые перчатки», то «красные глаза», которые проходят сквозь стекло и крадут детей. Один взгляд — и нет тебя!

Окно — самое опасное место, хоть и с двойной рамой. Между стёклами свёрнутая пышным рулетом вата, нашпигованная серебристыми осколками от новогодних игрушек и мишурой. Разве это преграда?

От страха и начиналась трясучка. Защитой было застиранное байковое одеяльце. Гелька занавешивала окно, отгораживаясь от вселенского зла, и включала радио. Там по программе в это время начиналось волшебство под названием «Театр у микрофона». Как друг или родственник, театр приходил к ней домой, обещая другую жизнь. А если пьеса ещё и в стихах… Глубокий вдох и — резко ввысь, в отрыв, где происходит то, что случится завтра или послезавтра, а может, случалось лет сто тому назад и в другой стране, но сейчас было с ней, с Гелькой. Она — Джульетта в дышащей апельсинами Вероне… или принципиальная революционерка Любовь Яровая с револьвером, готовая убить мужа-белогвардейца… эх, зря любила!

Тайна невидимого театра сгущалась и завораживала: слушать и узнавать артистов по голосам, понимать тональность паузы… И всё-таки Гелька мечтала о театре с декорациями, бордовым бархатным занавесом, бурными всплесками аплодисментов и, конечно, с буфетом, где продавали эклеры и газировку «Дюшес». Но жила она «Театром у микрофона» для взрослых — и это была детская тайна.

Главное, не уснуть и успеть выдернуть вилку, занырнуть в тепло лоскутного ватного одеяла, чтоб родители, шёпотом подсчитывая денежки — с «наваром» или продулись? — не заподозрили её в притворстве и обмане.

В тот вечер шла трансляция «Двенадцатой ночи» Шекспира. Гелька витала в облаках воображаемой Иллирии, где она — прекрасная Виола. Прикрыв от восторга глаза, повторяла за герцогом Орсино: «…Передо мной предстанет дева. /Моей души любовь и королева».

И вдруг — бах, бах, бабах! Звон разбившегося стекла и — бездыханная тишина, как сирена тревоги. Живот сделался каменным, сильно сдавило под ложечкой, и через пупок наружу выполз страх. Ужасно холодно. Губы запрыгали, зубы застучали.

— Мамочка, мамочка, гра-бят! Уби-ва-а-ют!

Страх перерастал в ужас вселенского масштаба, где она — песчинка в безжизненной пустоте.

— Кто там? — Подскочила к окну. Мрак отзывался мраком. Зажгла люстру, но свет был слабым и неутешительным.

На полу ликом вниз лежала икона. Гелька остолбенела не просто как маленькая девочка, но как провинившаяся маленькая девочка. Заскулив, поползла подбирать раскатившиеся гвоздики, крохотные, серебряные. Подняла икону, обтянутую сзади потёртым красным бархатом, отодвинула верхний край перекосившегося оклада, неожиданно податливого, тонкого, и икона впервые открылась целиком.

Лик Чудотворца просветлел — ни скола, ни царапинки. Раньше через стекло киота, через прорези в окладе было видно, что Николай — добрый старичок с залысинами на висках, с седой курчавой бородой и карими глазами. А без киота, без оклада — в полный рост — он оказался моложе, крепче и веселей. На плечах поверх бордового халата — белый шарф с чёрными крестами. В правой руке — раскрытая книга, а левой — с перекинутым зелёным платком — обещает утешить, приобнять или по головке погладить. От зелёного платка — запах тополиных почек. Гелька потёрлась об икону лбом, приложила её к темечку. Эта нарисованная зелень подтверждала: жива, жива! Икона не убилась. Гелька прилипла губами к высокому лбу, к щекам и даже к устам Чудотворца. Ой! И вдруг бухнулась на коленки, заголосила, забормотала, глядя в красный угол. На месте иконы хищным зраком таращилась дыра, а большого ржавого гвоздя, на котором держалась икона, не было.

— Прости, прости, пожалуйста! — выпрашивала Гелька, хотя не понимала, у кого просит прощения. У Чудотворца? Или… — Боженька, Богушка милый, где ты? Прости, прости, прости! — Так горячо, взахлёб, она не просила прощения даже у родителей за враньё или грубость.

Сорвавшись с ржавого гвоздя, валявшегося теперь на половике, икона ударилась о край стола, отскочила и упала на пол. Киот разбился, но икона — невредима. Что-то обнадёживающее забрезжило в Гелькиной голове, но тут же обрушился резкий шквал: родителям-то как сказать? И она — тише осенней мороси — заплакала.

Вернувшись подшофе со звонкой тяжестью выигрыша в карманах, Чудиновы быстро протрезвели и струхнули. Плохой знак. Неспроста. Прикидывали так и этак, перебирали прошлое, всю ночь ворочались в постели, вздыхали и шептались, а под утро сошлись, что играть на деньги — известный грех. Колоду атласных карт сжечь. К Микрюковым — ни ногой, ну если только что-то особенное, но не играть. Дом освятить. Позвать батюшку и освятить. А все картёжные деньги раздать нищим.

Утром, ещё лёжа в постели, Танча тихонечко позвала:

— Ангелина, иди ко мне, детка!

Гелька не сразу сообразила, что она — Ангелина.

— Напугалась, да, дочка? — Гелька прилегла рядышком, они обнялись. Танча обцеловала её щеки, лоб, обнюхала волосы — запах тополиных почек. Откуда? На прошлой неделе, она точно помнила, купила в хозяйственном два куска мыла, но оно было земляничным… Гелька уткнулась в тёплую мякоть материнского плеча и задремала.

— Ангелина, девочка, ангел мой! — пела ей почти в ухо Танча. — Ангел женского рода! 


Продолжая работу с tagillib.ru, Вы подтверждаете использование сайтом cookies Вашего браузера с целью улучшить предложения и сервис.